Статья: Юмор и сатира в поэзии графа А.К. Толстого
Статья: Юмор и сатира в поэзии графа А.К. Толстого
Ранчин А. М.
Комическое начало присутствует и в совершенно серьезных, не смеховых произведениях Толстого, лишь подсвеченных иронией.
Комические элементы в серьезных толстовских сочинениях восходят к романтической традиции: они несут в себе особый смысл, который не отрицает, не дискредитирует предметы и темы, подвергнутые иронии, а, напротив, утверждает их значимость и высоту. Ирония этого рода призвана указать не несовместимость изображаемого с миром заурядным, прозаичным, обыденным. Немецкие романтики на рубеже XVIII и XIX столетий назвали такой комизм «романтической иронией». Фридрих Шлегель в «Критических (ликейских) фрагментах» утверждал: «Ирония есть форма парадоксального. Парадоксально все, что одновременно хорошее и значительное» и признавал: «Остроумие самоценно, подобно любви, добродетели и искусству». По поводу ее варианта – «сократической иронии» — немецкий писатель и философ замечал: «В ней все должно быть шуткой и все должно быть всерьез, все простодушно откровенным и все глубоко притворным <…> Нужно считать хорошим знаком, что гармонические пошляки не знают, как отнестись к этому постоянному самопародированию, когда попеременно нужно то верить, то не верить, покамест у них не начнется головокружение, шутку принимать всерьез, а серьезное принимать за шутку» (Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М., 1980. С. 52, 53, пер. нем. Г.М. Васильевой) У Алексея Толстого романтическая ирония несет на себе след воздействия поэзии позднего романтика Генриха Гейне.
Вот один из примеров монолог Сатаны из драматической поэмы «Дон Жуан» (1859-1860), обращенный к духу ангелу:
Превосходительный! Не стыдно ль так ругаться?
Припомни: в оный день, когда я вздумал сам
Владыкой сделаться вселенной
И на великий бой поднялся дерзновенно
Из бездны к небесам,
А ты, чтоб замыслам противостать свободным,
С негодованьем благородным,
Как ревностный жандарм, с небес навстречу мне
Пустился и меня шарахнул по спине,
Не я ль в той схватке благотворной
Тебе был точкою опорной?
Ты сверху напирал, я снизу дал отпор;
Потом вернулись мы - я вниз, ты в поднебесье, И во движенье сил всемирных с этих пор
Установилось равновесье.
Но если б не пришлось тебе меня сшибить
И, прыгнув сгоряча, ты мимо дал бы маху,
Куда, осмелюся спросить,
Ты сам бы полетел с размаху?
Неблагодарны вы, ей-ей,
Но это все дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой -
Кто вспомнит старое, того да лопнет око!
Комичны ироническое именование «превосходительный» (почти «Ваше превосходительство»), сравнение ангела, низвергнувшего отступника с небес, с жандармом, грубо-просторечное «шарахнул», литературная осведомленность нечистого духа, цитирующего «Руслана и Людмилу» («дела давно минувших дней, / Преданья старины глубокой») и поучающего христианскому всепрощению («Кто вспомнит старое, того да лопнет око!»). Дополнительный смеховой эффект происходит из-за столкновения просторечий и разговорной лексики («сшибить», «сгоряча», «дал бы маху», «ей-ей») с церковнославянизмами («благотворные», «око») и с синтаксическими конструкциями, характерными для высокого слога, такими как инверсия («Владыкой сделаться вселенной», «замыслам противостать свободным», «с негодованьем благородным», «сил всемирных»).
Сатана у Толстого, пострадавший от «рукоприкладства» светлого духа, одновременно по-прежнему дерзновенен и вместе с тем смешон в своей обиде на ангела. Он старый софист, пытающийся оправдать свершившееся с помощью логических экивоков и виляний.
Другой пример — это самоирония автора, отождествляющего себя с героем в поэме «Портрет» (1872-1873, опубл. в 1874). Поэма — полушутливое и воспоминание об отроческих годах персонажа, влюбившегося в красавицу на старинном портрете, с трепетом ожидавшего свидания и увидевшего ее во сне ожившею и сошедшую с холста. По мнению Д. Святополк-Мирского, это «самая оригинальная и прелестная из его поэм <…>, романтическая юмористическая поэма в октавах, в стиле пропущенного через Лермонтова байроновского Дон Жуана, рассказывающая о любви восемнадцатилетнего поэта к портрету дамы восемнадцатого века. Смесь юмора и полумистической романтики замечательно удачна, и чувство иронической и мечтательной тоски по дальней стороне выражено с восхитительным изяществом (Мирский Д. С. История русской литературы с древнейших времен до 1925 года / Пер. с англ. Р. Зерновой. London, 1992. С. 354-355).
Поэма содержит ернические выпады против «реализма» — нигилизма и современной журналистики (например, это упоминание имени М.М. Стасюлевича — издателя влиятельного журнала «Вестник Европы», в который и была отослана поэма автором для публикации):
Все ж из меня не вышел реалист -
Да извинит мне Стасюлевич это!
Недаром свой мне посвящала свист
Уж не одна реальная газета.
Я ж незлобив: пусть виноградный лист
Прикроет им небрежность туалета
И пусть Зевес, чья сила велика,
Их русского сподобит языка!
Шутливо, забавным слогом поэт высказывает задушевные мысли о благотворности классического образования, ревностным поборником которого был тезка-«омоним» граф Д.А. Толстой:
Да, классик я - но до известной меры:
Я б не хотел, чтоб почерком пера
Присуждены все были землемеры,
Механики, купцы, кондуктора
Вергилия долбить или Гомера;
Избави бог! Не та теперь пора;
Для разных нужд и выгод матерьяльных
Желаю нам поболе школ реальных.
Но я скажу: не паровозов дым
И не реторты движут просвещенье -
Свою к нему способность изощрим
Лишь строгой мы гимнастикой мышленья,
И мне сдается: прав мой омоним,
Что классицизму дал он предпочтенье,
Которого так прочно тяжкий плуг
Взрывает новь под семена наук.
Но эта ангажированность и разговорная непритязательность, «домашность» тона соседствуют с волнующими возвышенными строками, полными и традиционных поэтизмов («томно»), и уже архаичных церковнославянизмов («вежды»), и хрестоматийных метафор, обновленных оксюмороном («сдержанный огонь» глаз):
Он весь сиял, как будто от луны;
Малейшие подробности одежды,
Черты лица все были мне видны,
И томно так приподымались вежды,
И так глаза казалися полны
Любви и слез, и грусти и надежды,
Таким горели сдержанным огнем,
Как я еще не видывал их днем.
Однако в финале поэмы тема романтической влюбленности оборачивается мотивом болезни, которую подозревают у героя. Медицинские диагнозы («лунатик» и «мозговая горячка»), произнесенные на латыни,
Меж тем родные - слышу их как нынe -
Вопрос решали: чем я занемог?
Мать думала - то корь. На скарлатине
Настаивали тетки. Педагог
С врачом упорно спорил по-латыне,
И в толках их, как я расслышать мог,
Два выраженья часто повторялись:
Somnambulus и febris cerebralis...
Комическое завершение произведения нимало не снимает серьезности отроческого чувства. Такое сочетание самоиронии и возвышенности у Толстого унаследует философ и поэт Владимир Соловьев, создавший полукомическую и мистическую поэму «Три свидания».
На противоположном полюсе толстовской поэзии — тексты, исполненные самоценного, игрового комизма, строящиеся по «логике» абсурда. Таково, например, шуточное стихотворение «Угораздило кофейник…» (1868):
Угораздило кофейник
С вилкой в роще погулять.
Набрели на муравейник;
Вилка ну его пырять!
Расходилась: я храбра-де!
Тычет вдоль и поперек.
Муравьи, спасенья ради,
Поползли куда кто мог;
А кофейнику потеха:
Руки в боки, кверху нос,
Надседается от смеха:
"Исполати! Аксиос!
Веселися, храбрый росс!"
Горделиво-самонадеянное веселье приводит к печальному исходу. Хохотун кофейник наказан муравьиными укусами:
Тут с него свалилась крышка,
Муравьев взяла одышка,
Все отчаялись - и вот -
Наползли к нему в живот.
Как тут быть? Оно не шутки:
Насекомые в желудке!
Он, схватившись за бока,
Пляшет с боли трепака.
В стихотворении абсурд на абсурде сидит и абсурдом погоняет. Противоестественна сама ситуация лесной прогулки двух предметов кухонной утвари; она усугублена немотивированной агрессией вилки в отношении обитателей муравейника и весельем ее товарища, возглашающего церковную хвалу из службы при архиерее («Исполати») и произносящего слово из службы возведения в епископский сан («Аксиос»). Не менее дико выглядит цитата из державинского «Гром победы, раздавайся…», бывшего на рубеже XVIII и XIX вв. почти официальным российским гимном. «Муравьев взяла одышка» — но отчего эти маленькие-маленькие насекомые вдруг чувствуют «одышку»?
Как пишет Ю.М. Лотман, «текст строится по законам бессмыслицы. Несмотря на соблюдение норм грамматико-синтаксического построения, семантически текст выглядит как неотмеченный: каждое слово представляет самостоятельный сегмент, на основании которого почти невозможно предсказать следующий. Наибольшей предсказуемостью здесь обладают рифмы. Не случайно текст приближается в шуточной имитации буриме любительских стихотворений на заданные рифмы, в которых смысловые связи уступают место рифмованным созвучиям <…>» (Лотман Ю.М. Анализ поэтического текста // Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 207-208).
В концовке же содержится мораль:
Поделом тебе, кофейник!
Впредь не суйся в муравейник,
Нe ходи как ротозей,
Умеряй характер пылкий,
Избирай своих друзей
И не связывайся с вилкой!
Абсурдистское стихотворение превращается в пародию на басню.
В комических произведениях Толстого обитают не только муравьи, но и прочие насекомые, как во втором тексте из цикла «Медицинские стихотворения» (1868):
Навозный жук, навозный жук,
Зачем, среди вечерней тени,
Смущает доктора твой звук?
Зачем дрожат его колени?
Несчастный доктор избран Толстым в комические персонажи не случайно: фигура «непоэтическая», ассоциирующаяся с миром физиологии и ставшая одним из символов претившего поэту нигилизма.
O врач, скажи, твоя мечта
Теперь какую слышит повесть?
Какого ропот живота
Тебе на ум приводит совесть?
Банальная рифма «повесть совесть» до Толстого встречалась в разных стихотворных контекстах, но преимущественно в серьезном и драматическом, Такова она в пушкинских «Братьях-разбойниках»:
У всякого своя есть повесть,
Всяк хвалит меткий свой кистень.
Шум, крик. В их сердце дремлет совесть:
Она проснется в черный день.
В «Евгении Онегине» эта рифма встречается в лирическом серьезном контексте — в рассказе об исповеди Ленского Онегину:
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую повесть
Такой же характер она имеет и в лирике Лермонтова:
Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть;
Как я любил, за что страдал,
Тому судья лишь бог да совесть!..
Или у него же:
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран...
Тогда пишу. Диктует совесть,
Пером сердитый водит ум:
То соблазнительная повесть
Сокрытых дел и тайных дум…
(«Журналист, читатель и писатель»)
Но у Лермонтова однажды эта рифма встречается и в поэме «Сашка» — тексте скабрезно-шутливого характера.
В толстовской стихотворной шутке возвышенная «повесть» души оказалась рядом с не менее поэтическим «ропотом», но — «ропотом живота». Словесному оксюморону соответствует неожиданная образная метаморфоза: навозный жук — и насекомое с не очень неприличным названием — оказывается воплощением души погубленной доктором пациентки:
Лукавый врач, лукавый врач!
Трепещешь ты не без причины -
Припомни стон, припомни плач
Тобой убитой Адольфины!
Твои уста, твой взгляд, твой нос
Ее жестоко обманули,
Когда с улыбкой ты поднес
Ей каломельные пилюли...
Назревает самый «патетический» момент стихотворения — речь автора переходит в инвективу самой печальной Адольфины, обращенную к врачу-убийце:
Свершилось! Памятен мне день -
Закат пылал на небе грозном -
С тех пор моя летает тень
Вокруг тебя жуком навозным...
Трепещет врач - навозный жук
Вокруг него, в вечерней тени,
Чертит круги - а с ним недуг,
И подгибаются колени...
Мотив мести жертвы убийцы, явление призрака — излюбленные романтические мотивы, пародически трактованные Толстым.
В еще одном стихотворении из «медицинского» цикла — «Берестовой будочке» (между 1868 и 1870) — доктор представлен в роли музыканта, своей нехитрой игрою зачаровывающего птиц:
В берестовой сидя будочке,
Ногу на ногу скрестив,
Врач наигрывал на дудочке
Бессознательный мотив.
Мечты врача комически вмещают рядом медицинские материи и любовь и красоту («Венеру» и «граций»):
Он мечтал об операциях,
О бинтах, о ревене,
О Венере и о грациях...
Птицы пели в вышине.
Птицы пели и на тополе,
Хоть не ведали о чем,
И внезапно все захлопали,
Восхищенные врачом.
Заканчивается стихотворение неожиданным монологом «скворца завистливого», напоминающего восхищенным слушателям, что «песни есть и мелодичнее, / Да и дудочка слаба».
Обращение Толстого к миру насекомых и птиц, живущему своей особенной жизнью и способному судить о человеке, напоминает об опытах русской поэзии ХХ в. — о поэзии Николая Заболоцкого, особенно ранней, периода ОБЭРИУ, и о стихах близкого к обэриутам Николая Олейникова. Для Толстого его энтомологическая и орнитологическая поэзия была не более чем литературной забавой, явлением маргинальным. Прошло немногим более полувека, и границы периферии и центра сместились. В поэзии Олейникова ничтожные насекомые или рыба карась становятся вызывающими любопытство и сочувствие героями, ставшим трагическими жертвами жестокого мира. «Эта коллизия <…> животно-человеческих персонажей Олейникова: блохи Петровой, карася, таракана, теленка <…>. Сквозь искривленные маски, буффонаду, галантерейный язык, с его духовным убожеством, пробивалось очищенное от “тары” слово о любви и смерти, о жалости и жестокости» (Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 503).
Пародическое начало отличительная черта многих стихотворений Толстого. Иногда оно имеет самоценный игровой характер, как в комическом продолжении пушкинского стихотворения надписи (эпиграммы) «Царскосельская статуя». Первая строфа — пушкинская, вторая толстовская:
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой:
Дева над вечной струей вечно печальна сидит.
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.
(В.Я. Захаржевский, 1760-1860 начальник Царскосельского дворцового управления.) Комический эффект возникает благодаря контрасту между условной поэтической трактовкой скульптуры Пушкиным и исполненным здравого смысла комментарием Толстого. Но в конечном счете целью «комментатора» было как раз не утверждение здравомыслия, а демонстрация превосходства поэзии, одушевляющей мертвый мрамор, превращающей остановленное мгновение в вечность и превращающей хитроумное изобретение в живую картину. Ирония пародиста оказывается направленной на самое себя, на свое «плоское» здравомыслие.
Однако иногда сатира Толстого именно направлена на пародируемый текст и призвана показать его пустоту и ничтожность, причем предметом пародии обычно становится не конкретное произведение, а некая обобщенная модель какого-либо жанра или поэтического направления. Так происходит в стихотворении «К моему портрету», входящем в круг произведений, принадлежащих графоману и пошляку Козьме Пруткову — вымышленному автору, творения которого были созданы совместным трудом Толстого и братьев Жемчужниковых:
Когда в толпе ты встретишь человека,
Страницы: 1, 2